Портрет художника в преисподней
Портрет художника в преисподней
Павел Зальцман. Осколки разбитого вдребезги: Дневники и воспоминания 1925–1955. – М.: Водолей, 2017.
Отношения художника и писателя Зальцмана с богом имеют нечто общее с драмой Иова: "Господь Бог Иисуса храпел, когда его распинали, к сожалению, его самого не прибили к дереву, я бы это с удовольствием сделал. Если это говно было богом, то какого черта он допускал все гадости, которые были с Иисусом, и даже возводил их так, чтоб они касались других…"
Положим, в советском безбожном обществе такие взгляды совсем не преследовались, но вот инстинктивное и автоматическое неприятие толпы, которое Зальцман обнаружил в себе уже в 3-4 годика, сильно осложняло ему жизнь в стране, строившей коммунизм.
Итак, мемуарная книга Зальцмана – приключения "мерзкой плоти" на неуютных просторах России, где жизнь человеческая ценилась не дороже фарша: "Идей милосердия, жалости и т. п. не было не только у негров, скифов и др., а даже и у русских до Петра – нет, не до Петра, а именно до Екатерины. Это она ввела французский род мыслей, подтолкнув разных Бецких, человеков немецких (может быть, шведских) к идеям о том, что бить кнутом нужно умеренно. А раньше били уверенно".
Мемуарное наследие Павла Зальцмана (1912–1985) издано фрагментарно, как в силу обстоятельств жизни художника, так и по воле наследников. Публикуемая версия напоминает вычищенные Сомерсетом Моэмом его же записные книжки, которые без труда можно поделить на дюжину частей. Но Зальцман – не Моэм, и автор в его записях всегда остается главным героем драмы в нескольких главах. Похожий прием – роман в рассказах – использовал Фолкнер в "Непобежденных", да и сам неистовый Зальцман довольно близок неистовым жителям Йокнапатофы. Очень точно сказала о нем на заре знакомства его первая жена Роза: "Я знаю ваше самолюбие. У вас есть многое, но будут всегда люди, у которых есть то, чего нет у вас, и вы всегда будете страдать от этого".
Том дневников и воспоминаний Зальцмана можно несколько условно разделить на шесть рассказов (частей) с прологом и эпилогом. Прологом служит быстрый взгляд на родословное древо – "шведы, поляки, евреи, немцы, а от русских больше всего", и отрывочные детские воспоминания: память Павла Зальцмана куда хуже памяти Тристрама Шенди! Характерно, что внимание его сосредоточено на фигуре деда по отцовской линии, который был горяч, точно языческий бог, и однажды выбросил своего годовалого отпрыска из окна.
Первый "рассказ" охватывает 1924–29 гг., проведенные в 1-й единой трудовой школе Ленинграда, и повествует о созревании плоти. Здесь Зальцман сближается с Джойсом, например, в записи "География нашей комнаты":
"…Климат: чисто континентальный, когда топят румынку – жарко, когда открывают дверь или форточку – холодно.
Население: три человека – я, папа, мама.
Животный мир: очень многочислен – кошка, несколько сот вшей, несколько сот клопов и столько же блох. Штук 20 мышей. На кошке блохи особо…
Растительность: очень мала. Растут только долги".
В приложении есть письма одноклассницы Зальцмана, из которых ясно, сколь многих поразил советский террор.
Для того, чтобы нарисовать паровоз, надо по крайней мере попасть под него
Свою работу в советской киноиндустрии Зальцман расценивал как неизбежное зло, без которого нельзя было бы выжить: "Я провожу восемь, десять или двенадцать часов, не успевая поесть и думая о фундусах, об окнах, об атласе, о холстах и люстрах, об Эрмлере о Фридрихе Марковиче, о режиссерах, об операторах, не имея возможности положить на все это с прибором". Но заработки позволяли только влачить довольно жалкое существование: "Проработав 12 лет, делая огромные декорации, я не мог никак избавить маму от забот о базаре каждого дня, не мог избавить папу от крика детей под окном его конуры, залезавших прямо в это окно, и которых мы отгоняли с ним вместе, вспоминая медведицу, насланную пророком; мы жили в низкой тесной квартире и мама ходила в рваных туфлях, а у папы зимнее пальто было переделано десять лет назад". Зато в те годы Зальцмана поддерживала любовь – любовь художника: "Я представил, что в быстро бегущих белоствольных деревьях, в поворотах дороги и в зеленых холмах, в мелькающих одноликих быстрых лицах, из которых ни в ком и в каждом скрыта часть и отблеск любимой. Во всей стране, по всей ее ширине, с реками и садами, висящими осенними лохмотьями, можно искать без конца ту девушку, веселую, но скрытую, плачущую и неслышную, бегущую, но не видимую…"
Эта цитата подводит к третьему "рассказу" ненаписанного романа Зальцмана о своей жизни. Лапидарные записи 1938–39 гг. рассказывают о блужданиях съемочной группы Ленфильма в Средней Азии. Бесконечное это кружение как бы отдаляло и отвлекало автора от тягостного быта совслужащего: "На базаре движутся тихо, нет ни суеты, ни толкотни. Ругаются только двое – русские. Слепые гадают, ощупывая проколотые буквы белых книг, это тоже русские. Узбек-нищий, сидя, качается и поет. Другой одиноко на улице под рекой глядит на разостланную для подаяния тряпку. Утка за ним опрокидывается в воде головой вниз, торчит половина туловища вверх хвостом, перебирая лапами, что-то ищет на дне".
Предварительные итоги Зальцман подводит как раз накануне большой войны: жизнь состояла из судорог и ошибок, появилось чудо живое – дочка Леночка (Лота), а вот добрую и независтливую Розу автор любил и разлюбил.
Начинается "рассказ" четвертый – Апокалипсис – воспоминания о блокаде. Пожалуй, здесь читатель беллетристики Зальцмана будет отчасти удивлен. Роман о гражданской войне (все против всех) "Щенки" полон сцен жестокости и насилия, не всегда обоснованных в художественном смысле. Многие рассказы родились из зафиксированных сновидений автора: "Все окружающее движет чувства, бывшее уже не повторится. Знакомое всплывает в сознании несколько иное, измененное, и вызывает соответственно измененные представления вместо тех, которые сопутствовали ему" (вспомните энигматичный абзац набоковских "Сестер Вэйн"). Главная же находка Зальцмана в "Щенках" – совмещение в персонажах человеческих и животных свойств.
Помимо неизбежных Кафки и Булгакова здесь нужно указать незаслуженно забытого писателя-эмигранта Виктора Емельянова (1899–1963). Покинув Россию, он большую часть жизни работал на заводах и остался "автором одной книги" – "Свидание Джима" (1936–39), где причудливо переплетаются любовные истории людей и собак: "Меня осудили бы, вероятно, строже всего за то, что я, сеттер Джим, слишком очеловечился, перевел на себя переживания господина и рассказал в моей его юность".
Мы испытывали, кроме чувства еды, которое изобразить не бывшему там невозможно, еще одно чувство – ненависти друг к другу
Сама же великая война присутствует больше на физиологическом уровне: "Пол подпрыгивал, когда в землю вбивалась вблизи бомба, и это казалось мне каким-то живым ударом, что-то вроде какого-то зачатия, – но что из этого могло родиться? (Это странно, так как мои мысли в то время совершенно не лежали в этой сфере)". Военные будни порождали и художественные образы: "Роза продает Лоточкино пестрое коричневое платьице. Бабы-молочницы рассматривают деловитыми глазами с озабоченностью муравьев на падали".
Летом 1942 года уцелевшие Павел, Роза и Леночка были эвакуированы в Алма-Ату. Зальцман работал на Центральной объединенной киностудии, семья жила под роялем, в коридоре и прочих нечеловеческих условиях. Дневник 1943–44 гг., словно рассказы голодающего героя Гамсуна или первобытного охотника-собирателя, посвящены почти исключительно выживанию. В отчаянии трудно сохранить добросердечие: "Утром я увидел Лоточку, спящую раскрывшись, и облаял Розу всеми ругательствами, какие пришли – она только что проснулась. Выйдя, я в большем размере обратился ко всему на свете, начиная с Господа Бога. Затем я принес домой белый хлеб, пославши от злости к черту каких-то нищих, так как чувствую себя таким же. Тут я извинился перед Розой, кажется. В первый раз в Алма-Ате, так как на этот раз был совершенно не прав". Голод – ключевое слово в пятом "рассказе" мемуарного романа Зальцмана – своеобразном Исходе: "Начинают блевать за стеной трубы архангелов пожеванным огурцом и чем-то розовым от винегрета".
Заметки и дневники конца 40-х – 1953 года составляют шестой "рассказ" – "Коммуна", в котором космополит и спецпереселенец (немецкие корни) Зальцман изгнан с киностудии, преподает, скрывая отсутствие образования, балансирует на краю выгребной ямы социализма. Бюрократические свои мытарства Зальцман описывает столь же экспрессивно, как много позже это делал другой пария – Евгений Харитонов (см. "Жилец написал заявление в ЖЭК…"). Еще хуже административной машины подчиняющийся ей народ, соседство с которым мучительно для художника: "Представь себе, читатель, что Александр Сергеевич Пушкин в своей ссылке в селе Михайловском сидит в этих моих фанерах. И вот этот Александр Сергеевич, обдумывая, предположим, послание к Керн, идет в общественную уборную с цементным полом и очень, очень загаженным стульчаком. Мальчики из коридора оставили на стене изображения того, что бывает уже после…Чуть не попав ногой в мочу, а также в прочее (молчу…), А.С. идет к раковине, где он должен помыться. Тут лежат сопли, зеленоватые и желтоватые комки, иногда с прожилками крови, оставленные командировочными из угловых номеров".
Завершаются, вернее, обрываются мемуары Зальцмана в некотором роде эпилогом – записями о поездке с дочерью в Ленинград в январе 1955 года. Они заходят в прежнюю квартиру, навещают друзей и соседей, ходят по музеям и магазинам, а после возвращаются в Алма-Ату. Зальцман вскоре уйдет в другую семью, потом – в третью, его назначат даже главным художником "Казахфильма", но переломить привычный ход событий он не попытается: "Настоящее всегда нетерпимо. Ну и черт с ним, мы еще успеем обратиться к нему, когда оно станет прошлым и когда мы уткнемся в стену, и нам ничего не останется, как обратиться назад".
Это пессимистическое отношение ко времени и жизни можно легко понять и простить, едва только закроется последняя страница воспоминаний художника и поэта.
"Ты летишь как паровоз. – Нет, как семафор навстречу паровозу".
Уважаемые посетители форума РС, пожалуйста, используйте свой аккаунт в Facebook для участия в дискуссии. Комментарии премодерируются, их появление на сайте может занять некоторое время.